- Сообщения
- 4.122
- Реакции
- 49.586
Я родился в Имеретии, где пронзителен жизненный вкус, в большом, вечно сыром служебном доме, что стоял у самого железнодорожного полотна. И детство было напоено стуком колес, смолянистым запахом шпал, паровозным дымом, смачной работой железа по железу, лязгом и стоном вагонных буферов, сцеплений, стихией пантографов, опор, дрезин, фронтовых маневрирований товарняка в тупике, и отправлений пассажирского в дальний, большой мир. Отец работал начальником Самтредского железнодорожного узла, одного из крупнейших в стране. И был он воплощением Железной Дороги. От него пахло этой дорогой, он служил ей безысходно и самозабвенно. Вечно звонил в большом доме телефон - диспетчер - на линии авария! и отец ругал диспетчера укладистым тяжелым грузинским матом, будучи по жизни мягчайшим интеллигентом той восторженной поры развенчания культа личности. Выскакивал из дому и прыгал на подножку дрезины, подогнанной прямо к подъезду, и исчезал в ночи. Эти ночные звонки, этот отцовский служебный мат, дрезина во тьме и гуд высоковольтных линий - колыбельная детства. Когда трясется все в комнате и ходит ходуном - на товарной станции маневрирование! Разрывы железа в ночи, бомбовые удары тяжести о тяжесть, сокрушение ненужного покоя, сладкие сны начала.
Бежит дрезина, несется навстречу двухполосная дорожка, громыхает и петляет на развилках, свистит одураченный ветер на деревянной платформе и усатый водитель в синей фуражке с козырьком, в кабинке наверху, возбужденно крутит какие-то ручки и перекрикивается с отцом, который поддерживает меня и брата за плечи. "Отар! - кричит отец - Гони на подстанцию!". И вот дрезина прыгает на стрелке и скрежетно поворачивает углом на отдельный путь и, замедляясь, идет к показавшемуся из накатного пространства дому, крытому побитой и почерневшей черепицей, с разваленной акацией в углу двора, и дрезина тормозит у притоптанной площадки пред крыльцом. Отец спускает нас на руках, и мы бежим во двор счастливо, неся в себе восторг головокружительного полета.
Он вспомнил тот дом и вновь ожил в прошлом. Сейчас на перепутье, он хотел зачать в том могильном прошлом свою минуту, отражение которой мелькало в литом небоскребном окне рядом - в тоннелях и под мостами, его вопрос в глазах, цветной фильм с убегающим сюжетом, он в том детстве хотел окрикнуть себя и озвучить кадр. И сила отчаяния вытягивала призрак: он открывал певучую калитку и сбегал по лесенке во двор. И чувствовал ногами сырое притяжение двора, который был миром, со скользкими мокротами у высокой каменной стены, отграничивающей территорию товарной станции - они с братом сидели наверху и смотрели, как развозят электрокарами грузы, и в длинном складском помещении вечно темнеют демоны, которые, выбегая на солнечный асфальт хоздвора, тут же превращались в разболтанных грузчиков, зычно противостоящих начальству. Грузчики мочились у стены и вновь продолжали кричать; тюки и ящики были запредельной тайной. Яркий солнечный свет на асфальте все менял, сушил и отпускал птичкой. И он спускался со стены и шел бочком по черному предзоннику, куда сбивались все привидения двора, тут рос инжир, корнями просушив участок вокруг и, усеяв его черно-красными раздавленными плодами, слаще, чем те тучные зеленые и коричневые, что росли в срединной благодати двора. Еще один инжир был за сараем, почти бесплодный, пугающе болезненный - на него взобрался младший брат, сорванец, и грохнулся прямо на раскаленную толь сарайской крыши, вмяв ее и, создав бешеный страх - думали, разбился... На дворовом инжире ветви были гладкие, серые слоновьи хоботы, они охотно переводили ребят на любую высоту и в любую позу, там плоды едва доживали до молочной спелости, погибали крепкими, с розовым пупырчатым нутром, липкой и неотделимой кожей...
Во дворе было все.
Я хочу туда - сказал он - хочу назад.
Поезд качнулся в тоннеле, обнажив его испуганные глаза, все зыбко.
...Я стягивал покрывало из тины, я падал с моста в омут былого, падшего, гиблого, я в паутинных ворохах на чердаке покинутого сознания хотел отыскать заветную икону, которая как в коконе была в саже времени. Господи! В той светотеневой сетке играющих бликов, посреди двора, что падалицей рожала могучая липа, вокруг нее все стояло. Покрывающая кроной и двор, и дом, дерево, то древо посреди рая, я выпрыгивал в участок огня. Сейчас напряглось лицо, застыли давние глаза, я постарался прожечь пленку времени-проклятья и войти в дом, двор, выбежать к тому мальчугану в кругу летнего дня и тронуть его за плечо. И немо, чрез зрачки одни, задать вопрос: по-че-му? Я заклял несущее движение: дай! и рвался навзничь к той липе, и двору, дому, детству, тлеющему желтому свету коридора, хладной ванной комнате, которая была внизу, пуста, и пахла стиркой. Так много было родов: асфальт, что навалили во дворе и жирно он запах о перемене вселенского облика. А от вековой липы шли удавы корней, они легко сковырнули потом асфальтовую корку, и даже в самых дальних пределах усадьбы вылазили корни... на коре мы с братом вырезали каракули: имя, с оборотным Я - ветер срывал листву и бросал в канаву у огородной ограды, туда стекала вода из дворового крана. Вода превращалась в тающий мутный ручей.
Я напишу это - машинально вновь подумал он и тут же осекся.
Он оглядел соседей, стараясь в их реальности удостоверить нелепость этой осечки. Будущее время как изменившая любовь сделалось пунктом одержимости: он прижал лоб к стеклу: я напишу! Я напишу! И тогда увидел ярко двор и вдохнул, наконец, пронзительность своего смысла.
Он улыбнулся: конечно, напишу.
Потом фатера перевели в Тбилиси, в метрополитен. Опять поезда и рельсы, уже под землей. Эмиграция на восток, с серыми обожженными холмами, поросшими степным кустарником, Кура, являющая собой смертельное увеличение детской канавки, глиняные водовороты относили к берегу пузыристую накипь - река не приняла пришельцев, как сам город. Они прибыли в товарном вагоне, который грузили два дня, - он стоял у застывшего их черепичного дома. Вагон безжалостно бился в пути, и звенела посуда в вишневой "Хельге" и позвянькивали струны в часах с боем, которые раньше были так отрешены! Они спрыгивали на грунт во время часовых остановок где-нибудь посреди перевала и лепились к фатеру, боясь остаться. Еще раз он отогнал образ Генри из "Снегов Килиманджаро": я напишу ту высокую поломанную траву в пути. То чувство разлома и фатерину руку, с изуродованным ногтем на большом пальце - упала опора - что спасала в разверзнутой бездомности.
А старый дом отныне стал привидением. Ежегодно, проезжая на каникулярном поезде в Москву и из Москвы, они видели его падение. Вначале брошенный и бродяжный, с разметанной черепицей на проломленной крыше, с фекалиями посреди комнат и разодранным двором. Затем уже вовсе без двора, полуразрушенный, страшный в своих агониях. Все вспахано, нет товарной станции, дома нет и только фундамент зияет разрывной раной, и только кран торчит, словно крест на могиле и старая липа с корнями-удавами... и уютный сквер, сметены все пропорции - дорожки, клумба, элегантные круглые лампионы, свежеокрашенные скамьи... но липа - точка отсчета - сохранена памятником: спилена крона, умный архитектор приспособил корни и дюжий ствол для природного дизайна, она - не она? они трогали железное тело: на нем резьба с оборотным Я, что здесь было? Всё смотрели на воздух: в каких струях забилась тут чья-то жизнь, путник, сидящий на скамье, скажи, ответь - чье дыхание носится духом над этим сквером? Но свиданка длилась минуту, надо было поспешать на отходящий поезд. И плыл назад мираж.
В детстве, когда они жили в том доме у железной дороги, в их холодную, пугающую залу привезли пианино. Он подошел и потрогал прохладные глянцевые клавиши. Ночью ему приснился сон: он сидит за пианино и играет, но играет как сам Бог!, великолепно, виртуозно, все восхищены, и такой восторг играть, когда клавиши беспрекословно подчиняются тебе, и ты вытворяешь что хочешь... Эта полная свобода творческой силы, эта иллюзия, начался многолетний каторжный провинциального вундеркинда, которому во время концертов подкладывали книжки под сиденье. Он быстро проклял пианино, почти лишившее его детства и искривившее ему позвоночник. И был мстительно рад, когда его не приняли в Тбилисскую десятилетку, так как, оказалось, "пальцы неправильно поставлены".
А сон этот время от времени возвращался, уже как кошмар: клавиши не звучали, впадали, и он бил в них, а они молчали, и в этом была жуть.
В темноте непонятны никакие направления и вестибулярный аппарат агонизирует, мир трижды переворачивается и воронкой уходит вбок, вниз - брата этапировали из Тбилисской тюрьмы на зону, чайную зону в Западной Грузии - привезли столыпином на вокзал того имеретинского городка и погрузили в воронок, тот долго кружил, пока не уткнулся во что-то и замер. Иван прильнул к дверной щели и постарался поймать любой ориентир в мире, чтобы унять невыносимое головокружение: зад машины был вплотную приставлен к дереву, брат напряг силы, чтобы сфокусировать расползшееся зрение, тогда он увидел вырезанные на стволе дерева каракули, оборотное Я... на расстоянии вытянутой руки. Впившийся в образ взгляд. Забытое головокружение.
Остановленный кадр.
Бежит дрезина, несется навстречу двухполосная дорожка, громыхает и петляет на развилках, свистит одураченный ветер на деревянной платформе и усатый водитель в синей фуражке с козырьком, в кабинке наверху, возбужденно крутит какие-то ручки и перекрикивается с отцом, который поддерживает меня и брата за плечи. "Отар! - кричит отец - Гони на подстанцию!". И вот дрезина прыгает на стрелке и скрежетно поворачивает углом на отдельный путь и, замедляясь, идет к показавшемуся из накатного пространства дому, крытому побитой и почерневшей черепицей, с разваленной акацией в углу двора, и дрезина тормозит у притоптанной площадки пред крыльцом. Отец спускает нас на руках, и мы бежим во двор счастливо, неся в себе восторг головокружительного полета.
Он вспомнил тот дом и вновь ожил в прошлом. Сейчас на перепутье, он хотел зачать в том могильном прошлом свою минуту, отражение которой мелькало в литом небоскребном окне рядом - в тоннелях и под мостами, его вопрос в глазах, цветной фильм с убегающим сюжетом, он в том детстве хотел окрикнуть себя и озвучить кадр. И сила отчаяния вытягивала призрак: он открывал певучую калитку и сбегал по лесенке во двор. И чувствовал ногами сырое притяжение двора, который был миром, со скользкими мокротами у высокой каменной стены, отграничивающей территорию товарной станции - они с братом сидели наверху и смотрели, как развозят электрокарами грузы, и в длинном складском помещении вечно темнеют демоны, которые, выбегая на солнечный асфальт хоздвора, тут же превращались в разболтанных грузчиков, зычно противостоящих начальству. Грузчики мочились у стены и вновь продолжали кричать; тюки и ящики были запредельной тайной. Яркий солнечный свет на асфальте все менял, сушил и отпускал птичкой. И он спускался со стены и шел бочком по черному предзоннику, куда сбивались все привидения двора, тут рос инжир, корнями просушив участок вокруг и, усеяв его черно-красными раздавленными плодами, слаще, чем те тучные зеленые и коричневые, что росли в срединной благодати двора. Еще один инжир был за сараем, почти бесплодный, пугающе болезненный - на него взобрался младший брат, сорванец, и грохнулся прямо на раскаленную толь сарайской крыши, вмяв ее и, создав бешеный страх - думали, разбился... На дворовом инжире ветви были гладкие, серые слоновьи хоботы, они охотно переводили ребят на любую высоту и в любую позу, там плоды едва доживали до молочной спелости, погибали крепкими, с розовым пупырчатым нутром, липкой и неотделимой кожей...
Во дворе было все.
Я хочу туда - сказал он - хочу назад.
Поезд качнулся в тоннеле, обнажив его испуганные глаза, все зыбко.
...Я стягивал покрывало из тины, я падал с моста в омут былого, падшего, гиблого, я в паутинных ворохах на чердаке покинутого сознания хотел отыскать заветную икону, которая как в коконе была в саже времени. Господи! В той светотеневой сетке играющих бликов, посреди двора, что падалицей рожала могучая липа, вокруг нее все стояло. Покрывающая кроной и двор, и дом, дерево, то древо посреди рая, я выпрыгивал в участок огня. Сейчас напряглось лицо, застыли давние глаза, я постарался прожечь пленку времени-проклятья и войти в дом, двор, выбежать к тому мальчугану в кругу летнего дня и тронуть его за плечо. И немо, чрез зрачки одни, задать вопрос: по-че-му? Я заклял несущее движение: дай! и рвался навзничь к той липе, и двору, дому, детству, тлеющему желтому свету коридора, хладной ванной комнате, которая была внизу, пуста, и пахла стиркой. Так много было родов: асфальт, что навалили во дворе и жирно он запах о перемене вселенского облика. А от вековой липы шли удавы корней, они легко сковырнули потом асфальтовую корку, и даже в самых дальних пределах усадьбы вылазили корни... на коре мы с братом вырезали каракули: имя, с оборотным Я - ветер срывал листву и бросал в канаву у огородной ограды, туда стекала вода из дворового крана. Вода превращалась в тающий мутный ручей.
Я напишу это - машинально вновь подумал он и тут же осекся.
Он оглядел соседей, стараясь в их реальности удостоверить нелепость этой осечки. Будущее время как изменившая любовь сделалось пунктом одержимости: он прижал лоб к стеклу: я напишу! Я напишу! И тогда увидел ярко двор и вдохнул, наконец, пронзительность своего смысла.
Он улыбнулся: конечно, напишу.
Потом фатера перевели в Тбилиси, в метрополитен. Опять поезда и рельсы, уже под землей. Эмиграция на восток, с серыми обожженными холмами, поросшими степным кустарником, Кура, являющая собой смертельное увеличение детской канавки, глиняные водовороты относили к берегу пузыристую накипь - река не приняла пришельцев, как сам город. Они прибыли в товарном вагоне, который грузили два дня, - он стоял у застывшего их черепичного дома. Вагон безжалостно бился в пути, и звенела посуда в вишневой "Хельге" и позвянькивали струны в часах с боем, которые раньше были так отрешены! Они спрыгивали на грунт во время часовых остановок где-нибудь посреди перевала и лепились к фатеру, боясь остаться. Еще раз он отогнал образ Генри из "Снегов Килиманджаро": я напишу ту высокую поломанную траву в пути. То чувство разлома и фатерину руку, с изуродованным ногтем на большом пальце - упала опора - что спасала в разверзнутой бездомности.
А старый дом отныне стал привидением. Ежегодно, проезжая на каникулярном поезде в Москву и из Москвы, они видели его падение. Вначале брошенный и бродяжный, с разметанной черепицей на проломленной крыше, с фекалиями посреди комнат и разодранным двором. Затем уже вовсе без двора, полуразрушенный, страшный в своих агониях. Все вспахано, нет товарной станции, дома нет и только фундамент зияет разрывной раной, и только кран торчит, словно крест на могиле и старая липа с корнями-удавами... и уютный сквер, сметены все пропорции - дорожки, клумба, элегантные круглые лампионы, свежеокрашенные скамьи... но липа - точка отсчета - сохранена памятником: спилена крона, умный архитектор приспособил корни и дюжий ствол для природного дизайна, она - не она? они трогали железное тело: на нем резьба с оборотным Я, что здесь было? Всё смотрели на воздух: в каких струях забилась тут чья-то жизнь, путник, сидящий на скамье, скажи, ответь - чье дыхание носится духом над этим сквером? Но свиданка длилась минуту, надо было поспешать на отходящий поезд. И плыл назад мираж.
В детстве, когда они жили в том доме у железной дороги, в их холодную, пугающую залу привезли пианино. Он подошел и потрогал прохладные глянцевые клавиши. Ночью ему приснился сон: он сидит за пианино и играет, но играет как сам Бог!, великолепно, виртуозно, все восхищены, и такой восторг играть, когда клавиши беспрекословно подчиняются тебе, и ты вытворяешь что хочешь... Эта полная свобода творческой силы, эта иллюзия, начался многолетний каторжный провинциального вундеркинда, которому во время концертов подкладывали книжки под сиденье. Он быстро проклял пианино, почти лишившее его детства и искривившее ему позвоночник. И был мстительно рад, когда его не приняли в Тбилисскую десятилетку, так как, оказалось, "пальцы неправильно поставлены".
А сон этот время от времени возвращался, уже как кошмар: клавиши не звучали, впадали, и он бил в них, а они молчали, и в этом была жуть.
В темноте непонятны никакие направления и вестибулярный аппарат агонизирует, мир трижды переворачивается и воронкой уходит вбок, вниз - брата этапировали из Тбилисской тюрьмы на зону, чайную зону в Западной Грузии - привезли столыпином на вокзал того имеретинского городка и погрузили в воронок, тот долго кружил, пока не уткнулся во что-то и замер. Иван прильнул к дверной щели и постарался поймать любой ориентир в мире, чтобы унять невыносимое головокружение: зад машины был вплотную приставлен к дереву, брат напряг силы, чтобы сфокусировать расползшееся зрение, тогда он увидел вырезанные на стволе дерева каракули, оборотное Я... на расстоянии вытянутой руки. Впившийся в образ взгляд. Забытое головокружение.
Остановленный кадр.